– Понятно, мэм.
– Но так или иначе, не знаю, по каким уж причинам, эта поездка пошла ему на пользу. Он возвратился более оживленным, более умудренным, более страстным и более сострадательным, чем был, судя по тому, что я видела, на протяжении всего периода, начавшегося в шестьдесят пятом году. Это было начало зимы семьдесят первого года. Судя по всему, за время пребывания там ему удалось сделать в себе какие-то по-настоящему фундаментальные открытия. Он обрел некоего ментора. Насколько я помню, его фамилия была Фицпатрик, по рассказам Трига, невероятно обаятельный ирландец. Они вдвоем намеревались каким-то образом прекратить войну. Это было совершенно непохоже на Трига, который всегда был таким осмотрительным, таким, можно сказать, гарвардским. Не знаю, что этот Фицпатрик говорил ему, но это очень сильно изменило Трига. Он вернулся одержимым не только мыслью о прекращении войны, но вдобавок еще и идеей пацифизма. Раньше он никогда не принадлежал формально к пацифистскому движению, хотя ни в коей мере не был агрессивным или жестоким. Но теперь он по-настоящему глубоко поверил в пацифизм. Я чувствовала, что он находится на грани чего-то то ли великого, то ли трагического. Я ощущала, что он способен облить себя бензином на ступенях Пентагона и сгореть. Он был в опасной близости от решения принять мученическую кончину. Мы были очень встревожены.
– Но все же он мог планировать что-то еще. Скажем, бомбометание.
– Мистер Суэггер, позвольте мне сказать вам одну вещь, которую я часто обдумывала на протяжении всех этих минувших лет. Мой сын был неспособен лишить жизни другого человека. Он просто не смог бы это сделать. Как он дошел до того, что взорвал здание, в котором находился еще один человек, – это совершенно непостижимо для меня. Я понимаю, что это, как предполагалось, должно было оказаться «символическим актом протеста» против собственности, а не против человеческой плоти. И все же был убит еще один человек. Ральф Голдстейн, молодой ассистент профессора математики; боюсь, что это имя уже в значительной степени забыто историками. Вы не встретите упоминаний о нем ни в одной книге, посвященной мученичеству моего сына, но я получила ужасное, жестокое письмо от его жены и поэтому знаю все это. Я знаю это всем сердцем. Это был еще один замечательный молодой человек, должна вам с прискорбием сказать. Но Триг не убил бы никого, он не мог этого сделать даже случайно. Публикации, в которых его изображают наивным идиотом, глубоко ошибочны. Триг был чрезвычайно разумным молодым человеком. Он не стал бы взрывать себя и не стал бы взрывать здание без предварительной тщательной проверки. В этом отношении он был очень скрупулезным, очень гарвардским. Он был разумным и уравновешенным, абсолютно компетентным в своих действиях и ничуть не походил на этих витающих в облаках тупиц.
Боб кивнул.
– Фицпатрик, – сказал он и повторил еще раз: – Фицпатрик... О Фицпатрике нет никаких внятных сведений, ни его фотографии, ни даже просто описания внешности.
– И у меня нет. Даже в альбоме.
– Понимаю, – сказал Боб.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы обратить внимание на эту деталь.
– В каком альбоме? – спросил он.
– Ну как же, мистер Суэггер. Ведь Триг был художником. Он никуда не ходил без альбома. Это был своего рода изобразительный дневник. Один из альбомов он брал с собой в Оксфорд. А в последние дни он привез его сюда. Альбом до сих пор хранится у меня.
Боб кивнул.
– А его кто-нибудь видел?
– Нет.
– Миссис Картер, не могли бы вы...
– Конечно, – сказала пожилая леди. – Все эти годы я ждала, когда же кому-нибудь захочется посмотреть этот альбом.
Глава 38
Альбом был очень грязным. Толстый, с ободранной местами обложкой, он казался на ощупь мягким, как старый пергамент, и таким же засаленным. Каждая страница была густо покрыта карандашным графитом и въевшейся в бумагу пылью угольного карандаша. После первых же прикосновений к бумаге кончики пальцев Боба почернели. Это как бы издавало вокруг альбома атмосферу особой, волнующей доверительности: последняя воля и завещание или, еще того хуже, ковчег с мощами святого мученика Трига. Чувствуя, что свершает нечто кощунственное, Боб уставился на лицевую сторону обложки, фиксируя в уме сделанную в правом верхнем углу надпись: «Оксфорд, 1970. Т. К, Картер III». Но это ощущение было не единственным. Альбом показался ему знакомым. С чего бы это вдруг? Боб присмотрелся к бумаге кремового цвета и понял, что именно в этом альбоме Триг набросал совместный портрет Донни и Джулии а затем вырезал его, чтобы отдать Донни. Боб видел его во Вьетнаме. По спине пробежал холодок от странного ощущения присутствия призрака.
Он пролистал первые страницы. Птицы. Сначала юноша рисовал одних только птиц. На первых листах оказалось запечатлено множество прекрасных, совершенно живых английских воробьев и грачей, этих маленьких непритязательных летунов. Здесь не было ни одного обладателя пышного оперенья или горделивой осанки. Но можно было сразу же сказать, что у парня был талант. Он мог заставить одну-единственную небрежно проведенную линию петь, он мог передать впечатление законченного или еще не начатого полета, равно как и ощущение терпеливости крошечного, управляемого инстинктом мозга, спрятанного в хрупком черепе существа, просто сидящего на своем насесте и не думающего ни о прошлом, ни о будущем. Заурядность птиц ему удавалось передавать весьма незаурядно.
Но вскоре его поле зрения начало расширяться, как будто он пробуждался после долгого сна. Он начал замечать то, что его окружало. Рисунки превратились в набор каких-то невразумительных пятен различной плотности, возле которых Триг внезапно мог написать: «Вид из уборной» и делал изящный маленький набросок переулка, открывавшегося, по-видимому, из заднего окна его жилья, где, невзирая на крошечные размеры, можно было заметить и обветшалую кладку, и высокие стройные башни университета вдали. Или же подпись гласила: «М-р Йенсон в пабе», и появлялся мистер Йенсон, полный жизни, с надувшимися на лбу венами, карбункулом на щеке и торчащими из ноздрей длинными волосами. Или же: «Приток Темзы, лодочная станция» – широкая река, вода в которой наверняка должна была оказаться зеленой, и впадающая в нее небольшая речка, и все это окрашено в зеленый цвет плачущими над водой ивами, и угадывается, что всю сцену заливают лучи стоящего в зените яркого английского солнца, хотя набросок совсем крошечный и сделан черным карандашом за несколько секунд. Однако Боб мог почувствовать все это, увидеть во всех подробностях, хотя не имел ни малейшего понятия о том, как пейзаж выглядел на самом деле.
Триг с головой погрузился в легендарную красоту весеннего Оксфорда. Кто мог за это бросить в него камень? Он рисовал переулки, парки, дома, похожие на старинные замки, пабы, реки, английские луга, как будто впервые открывал для себя мир.
И вдруг все это исчезло. Каникулы закончились. При взгляде на следующий лист Боб прищурился. В первый момент он не смог ничего толком понять, рисунок показался ему чуть ли не абстрактным, но когда он присмотрелся, то из яростных штрихов угля постепенно проявились образы. Это был ребенок, девочка, лишь намеченная контуром; она бежала прочь от пылающих факелов, в которые превратилась ее деревня, залитая американским жидким огнем. Боб вспомнил, что ему уже приходилось видеть этот рисунок, едва ли не самый впечатляющий образ, отразивший суть той самой войны: обнаженное дитя, оставшееся один на один с жестоким миром; лицо, застывшее маской ужаса, за которой все же чувствуется почти болезненное желание жить. Девочка была бесстыдно голая, но благопристойность здесь была совершенно излишней, потому что на голом тельце бросались в глаза белесые пятна ожогов от капель напалма, которому не удалось сжечь ребенка до конца, как он смог это сделать с оставшимися в горящей хижине родителями. Даже у него, у человека, которому удалось выжить именно благодаря напалму, при взгляде на этот рисунок подкатывала тошнота к горлу. «Зачем? – спросил он себя теперь, много лет спустя. – Зачем? Ведь она же была совсем ребенком. Мы вели эту войну не так, как следовало, вот в чем была самая главная из наших проклятущих проблем».