Повсюду кровь, и я прижимаю ладонь к ране, пытаясь остановить кровь, но она хлещет между пальцами. Это все равно что нести в руках сухой песок: он утекает. Я вижу кость, она раздроблена. Я чувствую сырость. Проходит еще одна странная секунда, в течение которой я не чувствую никакой боли, а потом боль начинается, и она настолько сильна, что мне кажется, одной только боли хватит для того, чтобы умереть. Теперь я думаю лишь о себе: кроме меня, в мире ничего не существует. А в мозгу складывается и повторяется одно-единственное слово, и это слово: морфий.
Боб всмотрелся в янтарный бурбон, совершенно неподвижный, абсолютно спокойный. Снаружи завывал холодный и резкий ветер. Он слышал донесшийся через множество прошедших лет свой собственный крик: «Я ранен!», видел себя самого с раздробленным бедром, истекающего кровью. И он знал, что случилось потом.
Он отпил глоток. Этот пошел куда тяжелее. Он был изрядно пьян. Мир вокруг него ходил ходуном, то и дело расплываясь перед глазами и снова возвращаясь в фокус. Он плакал. Он не плакал тогда, но теперь расплакался.
«Нет!» – крикнул он, но было слишком поздно, потому что мальчишка уже успел перепрыгнуть через периметр, чтобы прийти на помощь своему сержанту, впрыснуть ему морфий, перенести раненого в укрытие.
Донни касается земли, и точно в этот момент в него попадает пуля. Ее удар настолько силен, что потрясает все его большое тело, и кажется, что из его груди вылетает клуб пыли. Нет никакого гейзера, никакого потока крови, ничего нет; он просто падает наземь, уже мертвый, и зрачки закатываются под лоб. Издалека, с очень большого расстояния, доносится треск выстрела той же винтовки. Что-то во всем этом кажется очень знакомым... Почему же теперь это кажется таким знакомым?
Звук словно наяву прозвучал в его ушах: сухой, далекий, но ясный, не сопровождавшийся никаким эхом. Знакомый звук? Но почему? И винтовки, и патроны, все они имеют свои характерные особенности, но этот звук, чем же он отличался? Что такого в нем было? Какую информацию он содержал? Какое сообщение нес?
– Донни! – кричу я, как будто мой крик может вернуть его, но он ушел настолько далеко, что докричаться до него уже невозможно. Он с тяжелым звуком рушится в пыль в каком-нибудь полуметре от меня, и не знаю, как мне это удается, но я изворачиваюсь всем телом и прижимаю его к себе.
– Донни! – кричу я и трясу его, но глаза у него уже стекленеют, изо рта и носа течет кровь. Теперь она течет и из груди. Никто и никогда не может себе представить, сколько там крови: ее там очень много, и она вытекает, жидкая и мокрая, как вода, и пропитывает все вокруг.
Его веки подергиваются, но он ничего не видит. Из горла вырывается чуть слышный звук, и я каким-то образом удерживаю его в руках и кричу: «Санитар! Санитар!»
Я слышу грохот пулемета. Кто-то уже подскочил к парапету с М-60 и открыл огонь на подавление; очередь за очередью трассирующие пули летят через поле, взметая фонтанчики пыли. Гремит 57-миллиметровая безоткатная пушка; гулкий раскатистый выстрел, а затем грибовидное облако пыли на месте разрыва снаряда, выпущенного наугад, и все больше и больше людей подбегают к периметру, как будто торопятся отразить натиск атакующего войска.
Между тем сверху соскочил Брофи и склонился над нами обоими, а три или четыре солдата-пехотинца заслоняют нас со стороны поля и стреляют в пустоту. Брофи прямо сквозь штаны делает мне укол морфия, потом еще один.
– Донни! – кричу я, но еще прежде, чем морфий успевает ослабить мое восприятие, я чувствую, что его пальцы, уцепившиеся было за мое запястье, разжимаются, и я знаю, что он уже мертв.
Боб снова хлебнул виски, но на сей раз обошелся без стакана. Жидкость провалилась в желудок. Мысли у него совсем расплывались. Он больше не мог вспомнить Донни. Донни исчез, Донни больше не было, Донни стал историей, Донни стал именем на длинной черной стене. Остались ли после него хоть какие-нибудь фотографии? Боб попытался вспомнить, как выглядел Донни, но память не подчинилась ему.
Серое лицо. Остановившиеся глаза, глядящие в вечность. Грохот пулеметной стрельбы. Вкус пыли и песка во рту. Кровь повсюду. Брофи вводит морфий из шприца. Его тепло, растекающееся по телу, успокоительное оцепенение. Я не отпущу Донни. Я должен крепко держать его. Они пытаются оттащить меня, поднять на вал. Морфий окутывает меня чернотой.
Я сплю.
Я сплю.
Проходят дни; я тону в морфии.
В конце концов меня будит санитар. Он бреет меня. То есть сбривает волосы на лобке.
– А? – говорю я. Мне так плохо, что я с трудом могу дышать. Я кажусь себе немыслимо распухшим, скользким от жира, раздавленным собственным весом.
– Операция, ганни, – говорит он. – Тебя сейчас будут оперировать.
– Где я? – спрашиваю я.
– Это Филиппины. Онстокский военно-морской госпиталь. Отделение ортопедической хирургии. Они тебя починят. Ты неделю был в отключке.
– Я умру?
– Черт возьми, конечно, нет. В следующем сезоне ты уже сможешь играть за высшую лигу.
Он бреет меня. Свет серый. Я мало что помню, но где-то в глубине сидит боль. Донни? Донни не стало. Додж-сити? Что случилось с Додж-сити? С Брофи, Фимстером, солдатами? Со всей этой крохотной точкой, затерянной там, вдали отсюда?
– Додж?
– Додж? – переспрашивает он. – А ты не слышал?
– Нет, – говорю я. – Я же был в отключке.
– Ну конечно. Плохие новости. Через несколько дней после того, как тебя ранили, на них навалились динки. Саперы заложили фугасы. Тридцать парней погибло, а еще шестьдесят пять ранено.
– О, проклятье!
Он бреет меня умелыми движениями человека, знающего свое дело.
– Брофи? – спрашиваю я.
– Я не знаю. Там погибло много офицеров; стреляли по командирским бункерам. Я слышал, что они захватили командира и много солдат. Бедные парни. Вероятно, последние морские пехотинцы, погибшие в Дурной Земле. Говорят, что было мощное следствие. Карьеры накрылись, полковник и, наверное, даже генерал слетят. Тебе повезло, ганни, что ты убрался оттуда раньше.
Потери. Бесконечные потери. Ничего хорошего из этого не вышло. Никаких хэппи-эндов. Мы поехали туда, мы пропали, мы погибли, мы вернулись домой... к чему?
Я чувствую себя старым и измученным. Исчерпанным. Вышвырните меня. Убейте меня. Я не хочу жить. Я хочу умереть и оказаться вместе с моими людьми.
– Санитар! – Я хватаю его за руку.
– Да?
– Убей меня. Накачай меня морфием. Прикончи меня. Вколи все, что у тебя есть. Прошу тебя.
– Не могу, ганни. Ты черт знает какой герой. У тебя есть все, ради чего стоит жить. Ты получишь Военно-морской крест. Ты будешь комманд-сержант-майором Корпуса морской пехоты.
– Мне так плохо.
– Ладно, ганни, я все закончил. Дай-ка я вколю тебе немного «майка». Только немного, чтобы боль прошла.
Он всаживает в меня шприц с морфием. Я снова отключаюсь и снова прихожу в себя уже в Сан-Диего с ногой, висящей на растяжках, и там мне предстоит пробыть весь следующий год, а еще один год целиком я проведу в гипсе.
Но теперь морфий подействовал, и, слава богу, я снова отключаюсь.
Сначала он сквозь закрытые веки увидел, что в комнате горит свет, а потом услышал шум. Дверь распахнулась, и в комнату вошла Салли Мемфис.
– Так и думала, что найду тебя здесь.
– О боже, который час?
– Мистер, сейчас одиннадцать тридцать утра, и вы должны находиться рядом со своей женой и дочерью, а не сидеть здесь пьяным.
Голова Боба раскалывалась, а во рту было страшно сухо. Он потянул носом и уловил малоприятный запах изо рта. Он так и оставался в той же одежде, в которой вчера провел весь день, и в комнате к запаху перегара примешивалась вонь немытого мужского тела.